Глава 6

А.А.Бахвалов. «Нежность к ревущему зверю»

Зона испытаний

    С работы ехали вместе. Даже когда Витюлька задерживался, Долотов не решался один появляться в квартире Извольских, где жил второй месяц. А сегодня что-то особенно затянулось послеполетное совещание участников будущего авиационного парада, или «потешного войска», как называл их Костя Карауш. От фирмы Соколова для пролета на празднике выделили два перехватчика типа С-04, одним из которых управлял Боровский, другим — Извольский.

    — Сегодня решили нашей группе придать еще самолет, — сказал Витюлька.

    — «Ноль четвертый»?

    — Нет. Какой-то разведчик.

    Выбравшись из леса, дорога потянулась вдоль полей, еще темных, пустых, с пятнами нерастаявшего снега в разлатых лощинах. Оранжевое зарево заката, мутное, словно припорошенное пылью, долго стояло перед глазами, назойливо мешая глядеть на дорогу. Но едва начался пригород, как стало темно, будто уже ночь на дворе.

    Ехали молча. Обоих в равной степени обескураживала предполагаемая Журавлевым, и как будто вполне вероятная, причина трагедии; неизвестность, казалось, скрывала нечто более значительное, неведомая причина представлялась сложной, загадочной, и такая она не то чтобы мирила с исходом, но выглядела как-то соотносительно с ней. Но когда тебе показывают трубчатый наконечник шланга и говорят, что все из-за него, на душе становится скверно и никак не хочется верить, что столь малое послужило единственной причиной гибели человека.

    — Томка обещала прийти. Часам к восьми. С Валерией, — Извольский посмотрел на сидевшего за рулем Долотова. — Ты незнаком?

    — Нет. Кто такая?

    — Лешкина невеста. — Заметив на себе пристальный взгляд Долотова, он прибавил: — А девушка, Борис Михайлович, — египетская царевна, только говорит по-русски! Да что там, сам увидишь.

    Друзья замолчали.

    …После аварии, в которую попал Извольский во время испытаний истребителя, дома все чаще стали говорить, что ему пора бросить летную работу. Витюлька отшучивался: «Кому суждено быть повешенным — не утонет». Но не мог не видеть, что его пребывание в госпитале оставило тяжелые следы на облике матери: она похудела, стала рассеянной и, стараясь показать, что с ней ничего не произошло, что, слава богу, все обошлось, суетилась с деланной веселостью, не замечая, как жалка она в непосильных попытках скрыть одолевающую ее тревогу, всегдашний страх за его жизнь, прорывающийся в каждой улыбке, слове, взгляде. В первый день после возвращения из госпиталя, когда мать ткнулась в его грудь, Витюлька заметил, что голова ее стала совсем белой, но, главное, волосы были прибраны кое-как. Эта неопрятность, ставшая с тех пор обычной, угнетала Витюльку, доказательнее всего убеждала в непоправимой душевной надломленности матери, чему виной был он, единственный ее сын,

    А тут — гибель Лютрова, которого мать хорошо знала, и, что особенно на нее подействовало, видела незадолго до катастрофы.

    Вернувшись домой после ночи, проведенной на месте падения С-224, Витюлька застал в квартире гостей: двоюродного брата Сергея, прилетевшего на несколько дней из Новосибирска вместе с дочерью Таней, или Татой, как ее звали домашние. Ее-то он и увидел первой, едва переступив порог квартиры.

    — Ой, дядя Вить!.. — испуганно охнула она, забыв поздороваться. — Тут такое было!

    — Ты чего, как Шерлок Холмс?.. Что тут было?

    — Врача вызывали!

    — Кому вызывали?

    — Бабушке! Она как узнала, что у вас там…

    — Кто сказал?

    — Она позвонила тебе, когда мы приехали, чтобы сказать… Вот. А ей сказали…

    — Что с ней?

    — Спит. Ей лекарства дали.

    В большой комнате друг против друга сидели отец и Сергей. Витюлька сдержанно обнял брата, покосился на отца и присел к столу.

    Дома Витюлька был совсем не тем улыбчатым рубахой-парнем, каким его знали па работе. Здесь он словно попадал в другой механизм жизни, заставлявший его не только двигаться медленнее и осмотрительнее, но и думать и говорить по-иному. Здесь, с одной стороны, была любовь матери, скорой на слезы, вызывающая сострадание и потребность казаться таким, каким она видела его, с другой — холодная суровость отца, для которого Витюлька был спортсменом, а значит, неудавшимся, непутевым сыном.

    — Ну, как твои муравьи? — спросил он, не зная, о чем заговорить с братом, которого откровенно недолюбливал.

    — Спасибо. И муравьи живут, и нам жить дают. Мы тут о тебе говорили, — по-родственному начал брат, в Витюлька вспомнил, что вот это подчеркивание своей родственности, выражавшейся всегдашней готовностью встать на сторону старших в семье дяди-профессора (которому племянник был весьма и весьма обязан), как раз и было неприятно Витюльке. — Не пора ли бросить твой аттракцион, а? Ты был неплохим инженером — вдруг стал летать!..

    — Инженерия я всего ничего, а летаю шестой год.

    — Но зачем? Что у тебя в перспективе?

    — Мне удобнее так. Без перспективы.

    — Но это глупо. Как минимум.

    — Надо же кому-нибудь быть и дураком в этой компании: отец профессор, брат кандидат.

    — Доктор.

    — О, виноват, ваше степенство!

    Маленькая голова отца с каштановой шевелюрой и такой же бородкой дернулась. Захар Иванович обеими руками указал племяннику на сына.

    — Вот в попробуй поговори с ним в этаком стиле! Как об стенку горох!

    — Для человека твоей культуры, — голосом наставника продолжал брат, — потомственного, так сказать, интеллигента, посвятить жизнь летному ремеслу? Согласись…

    И тут Витюлька, очень трудно проживший эта дни, заговорил совсем невежливо:

    — Ремеслом, ремеслом!.. А кому, по-твоему, заниматься этим ремеслом? Сермяжной силе?

    — От каждого по способностям, — голосом избранного отозвался Сергей.

    — Брось!.. Давно уже не по способностям…

    — Видишь? — Заранее зная исход разговора, отец встал. — Он избрал профессию из принципиальных соображений! Дело твое. Ты не мальчик. — В голосе отца была скорбь и торжественность. — Но подумай о матери. Долго ли она протянет в этом ежедневном ожидании?

    После ухода отца Сергей снова заговорил, изменив голос до приближенного к дружескому, но Витюлька непотребно обозвал его и ушел в свою комнату.

    Но и это было еще не все. Томка, у которой Витюлька искал утешения, тоже внесла свою лепту к одолевающим его горестям.

    Он не узнавал ее во время похорон Лютрова, даже не подозревал, что может увидеть ее такой — столько заботливости было во всем, что она делала, ничуть не брезгуя теме обязанностями в отношении покойника, которые обычно берут на себя женщины немолодые, проводившие на своем веку не одну домовину. Извольский не знал, что они, Томка и жена Гая, делали в морге, откуда вынесли обряженного в погребальную одежду Лютрова, но Томка неизменно была рядом — и там, и во время панихиды, и у могилы, где говорились прощальные слова. Томка не плакала, во всяком случае, Витюлька слез не видел.

    Она то и дело склонялась к гробу и смахивала уголком кружевного платка налетавшие на лицо Лютрова снежинки. И как будто даже не слышала, как над погостом, отдавая последнюю почесть погибшему, пронесся Гай на истребителе.

    А несколько дней спустя, заглянув в квартиру, где она жила вдвоем с сестрой и где его не ждали в этот вечер, Витюлька застал у них кучу друзей, а Томку отыскал на кухне с каким-то парнем, которого она бесцеремонно оттолкнула. Парень отправился к столу, где пели «у моря, у синего моря», а покрасневшая Томка смотрела на Извольского недобро блестевшими глазами.

    — Мне уйти? — спросил он.

    — Как хочешь.

    — А как ты думаешь?

    — Ничего я не думаю. Это ты второй год думаешь. «Ах, Томочка, погоди, вот папа, вот мама…»

    — Но пойми, не могу же я…

    — А что ты можешь? Летать? Ну и летай. Лешка долетался… Только и слышишь, кто-то чего-то строит, куда-то летают, потом собираются вместе и радуются, психотики!.. Хвосты, винты, покойники!.. А я живой человек — баба… как нетрудно заметить. Чего мне ждать?..

    Выговорившись сгоряча, Тонка замолчала. Она не умела долго сердиться и, когда заметила, что всерьез расстроила Витюльку, улыбнулась и повернулась к нему спиной: «молния» на платье была словно рассечена от затылка до пояса.

    — Застегни… этот дурак не с того конца принялся. — Томка прыснула и залилась смехом.

    А он глядел на обнаженную ложбинку на спине Томки и с тоской чувствовал ее правоту. И вместе с тем именно в эту минуту, слыша за собой дурашливое пение, Извольский куда как ясно понял, что Томка по природе своей ни в малой степени не способна проникнуться его жизнью, да и ничьей другой; что там, где она восхищала Витюльку, и там, где унижала его, Томка оставалась сама собой. Она не знала и не понимала душевных привязанностей и была, в сущности, ничейной. Домогавшиеся ее мужчины едва ли не все были одинаковы для Томки. Этим и объяснялась нерешительность Извольского, когда дело касалось их будущего. Никаких других изъянов он не мог бы поставить ей в укор. Она не была ни корыстной, ни вздорной, ни бездельницей, ее требования к жизни были просты, интересы не шли дальше того, что популярно, то есть способно увлекать многих. Но когда Витюлька пытался разобраться, отчего судьба обнесла ее простой бабьей чуткостью, сердечностью, на душе становилось так путано и непроглядно, словно он наглотался темноты.

    Любил ли он ее?.. Просыпаясь рядом с ней и глядя на уткнувшуюся лицом в подушку Томку, он не мог оторвать глав от ее полных, чуть розовеющих плеч, от выпростанной из-под одеяла ноги, от всего ее великолепного тела, сильного той особенной женской спокойной силой, которая и радовала в приводила в отчаяние неутолимым, несмолкаемым влечением к себе. И тогда Витюльке казалось, что он любит ее, что самым важным является вот это его нестихающее влечение к ней, а все остальное, все то, что называют несхожестью натур, представлялось третьестепенным, чем-то таким, о чем говорят, когда не видят и не любят того, что видел и что любил он в Томке. Ему и в голову не приходило, что какая-то другая, пусть умная и всепонимающая, но другая женщина могла оказаться рядом с ним.

    Иногда в такие минуты Томка спрашивала:

    — Хороша?

    — Чудо.

    — Женился бы?

    — Маленько погоди. Предки никак не очухаются от моей первой женитьбы.

    Это противоречие ума и чувств чем-то напоминало ему как будто и не относящийся к делу случай. Был он в командировке, попал на базарную толкучку и увидел старуху, продававшую брелок на цепочке. Цена рубль. Брелок медный, цепочка тоже. Зачем-то подержал в руке, положил. А как отошел, вдруг подумал: а старухе-то нужен этот рубль! Почему не купил? Попроси она, дал бы десять, а не купил… Дать и заплатать. Двое в одном человеке решают это: один рассудком, другой сердцем. Витюльке не жаль было для Томки и самой души, но, когда он начинал думать о ней как о жене, вывод был неизменным — нет, не годится.

    Но если она отказывала ему в свидании, он чувствовал обиду, унижение, как это случилось совсем недавно, когда он позвонил ей. Разговор вышел дурацкий.

    — Что, соскучился? — отозвалась она, и тут же на другом конце провода завязалась бесшабашная перебранка. — Это сестра, — объяснила Томка. — Спрашивает, с кем я? Говорю, с женихом. Она говорит, кто такой? Я говорю, ты…

    Послышался отдаленный бестолковый смех старшей сестры.

    — Слышишь, смеется?.. Чего? Это я сестре… Спрашивает, когда свадьба?

    — Я увижу тебя сегодня?

    — Не могу. Занята. Да ну тебя!.. Это я сестре. «Пьяные они, что ли?» — в досаде подумал он, кладя трубку.

    Вскоре после этого разговора, не зная на что потратить воскресенье, Витюлька отправился в Радищево па старой отцовской «Волге». Захар Иванович собирался в ежегодную весеннюю командировку и попросил Витюльку привезти хранившиеся на даче болотные сапоги, спальный мешок и прочие предметы походного снаряжения, которое использовалось Захаром Ивановичем в его странствиях по заповедникам. Притормозив у светофора, Витюлька поднял глаза к окнам вставшего рядом троллейбуса и, скользнув взглядом по лицам пассажиров, увидел Валерию. Она тоже заметила его и обрадовано кивнула, когда он жестом пригласил ее занять место рядом с ним. Проехав перекресток, Извольский прижал машину к тротуару. Он очень волновался те несколько минут, пока ждал ее. А когда увидел, сначала торопливо шагающую среди прохожих, потом рядом, немного растерянную и смущенную, все его любовные перипетии вдруг показались ему ничтожными, глупыми, нечистыми в сравнении с этой девушкой, с тем особым чувством приязни и близости к ней, в основе которого лежала причина по-человечески важная, скорбная.

    — Витя!.. Господи, даже не верится!

    — А я увидел и думаю: она?..

    Рассказывая, как они прожили все это время после гибели Лютрова, и Валерия и Витюлька старались упомянуть о самом важном, но ничего или почти ничего не прибавляли к тому, что было известно обоим и что сообщалось им самой встречей, тем, что они, как двое несчастливых детей, сидят вместе и слушают друг друга. Витюлька говорил, как разыскивал Лютрова, что мешало, и выходило так, словно эти розыски и то, что им мешало, оправдывали какую-то его, Витюлькину, невольную вину. И Валерия в том же тоне несколько раз возвращалась к обстоятельствам, которые задержали ее в Перекатах, не позволили приехать до трагического полета, и выходило так, будто более удачные розыски останков самолета или своевременный приезд Валерии могли бы изменить ход событий.

    Потом, словно бы делясь с ней самым горьким, Извольский рассказал, как увидел через стекло кабины натянувшиеся ремни кресла, затем склоненную голову Лютрова и вначале подумал, что он жив.

    И она, сразу же поддавшись этому тону, стала рассказывать, где и каким образом услышала о гибели Лютрова, и говорила так, как говорят о том, чего не понимают, не в силах понять.

    — Я тогда упала… — неожиданно сказала она и заплакала, потому что, вспомнив, как она упала, она вспомнила и тогдашнюю боль в коленях, а затем и до ужаса ясно весь тот день.

    И сколько бы Извольский ни уверял ее, что понимает, каково ей пришлось, в ответ она отрицательно качала головой, стыдясь своих слез и не в силах сдержать их. Нет, он не знает и не может знать даже сотой доли тех мучений, которые она вынесла и которые не только не утихли, но напоминают о себе ежечасно!..

    При взгляде на ее волосы, по локти укрывшие прижатые к лицу руки, на вздрагивающую спину, на всю её сжавшуюся в отчаянна фигурку Извольскому с какой-то жуткой радостью вдруг открылось, что нет и во всем свете не может быть никого столь же близкого ему, как она! Забыв о своей невзрачности, движимый охватившим его порывом нежности, он положил ей руку на плечо, привлек к себе и принялся успокаивать, словно ребенка, уверенный, что душа Валерии открыта для его участия.

    Когда Долотов перебрался к Извольскому, его отец, Захар Иванович, был в отъезде, в каком-то уральском заповеднике, и в большой квартире Витюлька жил вдвоем с матерью, Инной Филипповной, которая нетерпеливо ждала тепла, чтобы перебраться на дачу, к своим грядкам с нарциссами. Почти все вечера проводили дома. Иногда Витюлька собирал преферансистов: звал старичка соседа, звонил Игорю — школьному товарищу, ученому-металлургу, худому, нескладному парню, имевшему привычку, играя, приговаривать: «Карта слезу любит» — и при этом делать жалостливое лицо с любой мастью на руках. Когда партнеров не было, преферанс заменяли «дураком» — единственной карточной игрой, знакомой Инне Филипповне. Она не могла играть так, чтобы не жульничать, и, если ей удавалось одурачить мужчин, хлопала в ладоши и радовалась, как девочка.

    Как-то в поисках партнера Долотов вспомнил об Одинцове и отыскал в записной книжке его визитную карточку.

    С тех пор журналист стал своим в доме Извольских. Он являлся всегда чисто выбритым, в хорошо отутюженном костюме, безукоризненно кланялся направо и налево, не забывая спросить Инну Филипповну о ее цветах. И когда снимал пиджак и оставался в белой сорочке с чуть ослабленным галстуком, то и в этом нарушении безукоризненности проглядывала тренированная небрежность в границах той вольности, которую может себе позволить воспитанный человек в мужской компании. Понравился он и металлургу, тут же предложившему Одинцову познакомить его со своей бабушкой, бывшей журналисткой.

    — Особа презабавная. Вам понравится, вот увидите!

    На лице Одинцова появилось сложное выражение комического восторга от перспективы познакомиться с «забавной бабушкой, которая ему понравится», однако он пообещал прибыть на плов, который металлург грозился «изобразить» из ханского риса по случаю того, что его работа в области жаропрочных сплавов принята на рассмотрение Комитетом по Государственным прениям.

    — Есть надежда? — спросил Одинцов, почтительно понизив голос.

    Игорь ответил косвенно:

    — То, что сделали мы, никому до сих пор не удавалось.

    — Ну, помогай вам бог.

    Они доигрывали пульку, когда в прихожей послышался громкий, с придыханиями, как от быстрой ходьбы, голос Томки, приветливо сетующей Инне Филипповне на никудышнюю погоду. У Долотова медленно и гулко забилось сердце. Не решаясь повернуть голову, чтобы посмотреть в проем раскрытой двери, он делал вид, что размышляет над картами. Еще не слыша и не видя её, он знал, что она пришла, здесь, среди всех других шагов он различал ее шаги, и внутренне замирал в ожидании ее взгляда, представляя, каково будет ей узнать его и что она почувствует при этом.

    Наконец шаги затихли, несколько секунд в дверях слышался легкий шелест, шевеление, дыхание вошедших. Витюлька представил сначала девушек, потом мужчин, в только тогда, превозмогая страх и смятение, Долотов повернул голову, поднялся…-

    На Валерии была черная юбка, красная кофточка и черно-оранжевая косынка, повязанная вокруг шеи.

    И едва Долотов взглянул на нее, как сразу понял, что ничто до этой минуты так не уличало его в виновности гибели Лютрова, как вид стоявшей в дверях высокой девушки, — так действенно, так отчаянно напоминала она Лютрова.

    «Только такой она и могла быть», — подумал Долотов, хотя и не смог бы объяснить, почему эта мысль пришла ему в голову.

    А Томка, оглядев незнакомых мужчин, улыбнулась по-своему, немного застенчиво, будто и рада была выглядеть не так привлекательно, да ничего не может с собой поделать.

    Валерия присела на большой старинный диван, и теперь Долотов совсем близко увидел ее темные и какие-то неуверенные глаза.

    Переводя их с одного лица на другое, Валерия на несколько секунд задержала взгляд на Долотове.

    «Так это вы? — прочитал Долотов на ее лице. — Тот самый, ненавистный мне, везучий человек…»

    «Что же теперь делать?» — мысленно ответил он.

    По тому, как Одинцов вдруг засуетился, торопливо надевая пиджак и присаживаясь на другой край дивана, по нацеленному на Валерию вниманию, которое чувствовалось в каждом движении журналиста, было ясно, что она произвела на него впечатление.

    — Вы тоже летчик? — не очень заинтересованно спросила Валерия, не зная, что сказать в ответ на вежливую пристальность, с какой рассматривал ее Одинцов.

    — Был, — ответил за него Долотов, подмываемый неприязнью к журналисту, к этой его свободе в общении с Валерией, к самой возможности такой свободы. — Но ему стало скучно. Теперь он писатель. Привлекает девушек своим внутренним миром. Писатели понимают толк в красивых девушках, — сказал Долотов, ловя себя на желании выглядеть грубым и бесчувственным в глазах Валерии.

    Одинцов снисходительно улыбнулся и поглядел на Baлерию так, словно приглашал ее познакомиться с той манерой шутить, какая принята между ним и Долотовым.

    — В этом все понимают толк, — заметила Томка. — И писатели и дворники. Верно, Игорь? — По свойству всех привлекательных женщин она старалась обласкать своим вниманием самого неприметного из мужчин.

    Испросив позволения закурить, Одинцов протянул Валерии пачку дорогих сигарет.

    — Она не курит, — упреждая ответ Валерии, сказал Извольский.

    — И правильно! — так же решительно согласился Одинцов, как только что предлагал закурить. — Теперь, куда ни глянь, всюду дамы чадят.

    Тихо вошла и что-то сказала сыну Инна Филипповна.

    — Позвонки, чай с пирогами будете? — спросил Извольский и тут же повернулся к матери. — Будут, ма.

    — Так и неизвестно, что произошло с самолетом? — спросил Игорь, когда Инна Филипповна вышла.

    В наступившем тягостном молчании все, кроме Игоря, посмотрели в сторону Валерии, и она смешалась, не зная, как следует вести себя. Глаза ее сухо блестели, а вслед за минутной бледностью на лице проступили красные пятна. Глядя на нее, ни с того ни с сего покраснела и Томка.

    — Витя говорил, самолет взорвался, — сказала Валерия, почему-то решив, что от нее ждут каких-то слов. — Я ничего не поняла…

    Извольский и Долотов переглянулись.

    — Никто ничего не понял, — хмуро сказал Витюлька. — В том-то и дело, никто ни черта не понял.

    — На Западе в этом случае ссылаются на божью волю, — вздохнул Одинцов.

    «Тебе-то что? Ты чего лезешь не в свое дело?» — мысленно одернул его Долотов, по-прежнему находящий что-то защитительное в своей грубости.

    — Бога нет, — негромко отозвалась Валерия таким тоном, словно безуспешно пыталась найти бога.

    — Есть. — Долотову показалось, что он понял, какой бог ей нужен.

    Одинцов повернулся к нему с выражением заинтересованного ожидания на лице, и это насторожило всех.

    — Не тот, в которого вы не верите. Хотя и это неплохой вариант. Ничем не хуже других.

    — По-моему, все они одинаковы, — перебил Одинцов, небрежно махнув рукой. — Все происходят из неспособности человека понять мир и самого себя. Богов рождает спрос на божественные откровения, то бишь всепонимание! А поскольку даже самого захудалого божка принимают за субстанцию, за начало всех начал, остальной идет как по маслу. Боги все слышат, все видят, все понимают, они безначальны и всемогущи. Боги дают законы племенам людей, на всякий случай оставляя между ними беззаконие…

    «Ну не сучий ли сын! — думал Долотов. — Кто тебя просит с твоей грамотой?»

    — Не понимаю… — Валерия хотела что-то еще сказать, но Долотов перебил:

    — Думаете, он понимает? В его голове всего навалом про всякий случай. Только копни. Писатели! Они всех превзошли. Строчат, советуют, наставляют, как жить, а дома жены дерутся…. Затейники.

    Углубленно тасуя карты, Игорь прятал улыбку. Томка косилась на Долотова с опасливым любопытством, будто высматривала в нем нечто враждебное.

    — А у вас какой бог? Удача, наверное? — спросила она.

    — Удача — бог дураков и жуликов, — сказал Долотов.

    — За удачу все-таки благодарят богов! — тонко улыбнулся Одинцов.

    — Удача — это выигрыш.

    — А если на карте жизнь?

    — Чья?

    Одинцов глянул в потолок с видом человека, который снимает свою кандидатуру.

    — Мертвым никто не завидует, — сказала Томка.

    — Только в отличие от живых мертвые сраму не имут. Одинцов заговорил о совести. Он вообще был склонен к серьезным разговорам в присутствии хорошеньких жен¬щин… если рядом были мужчины. А Томке стало скучно.

    — Ладно вам, в философию ударились. Кому погадать?

    И пока она раскладывала карты и скороговоркой, на цыганский манер, предсказывала Игорю казенные хлопоты, Одинцов что-то негромко и старательно говорил Валерии, заставляя ее внимательно слушать, разглядывать его лицо — то ли настороженно, то ли с надеждой.

    «Что он ей внушает? Свои взгляды на вещи? А на кой черт ей знать, во что верит и чему не верит Одинцов?» — подумал Долотов, глядя, как улыбается Валерия негромким словам журналиста, как он усаживает ее за стол, услужливо ставит поближе к ней чашку с чаем.

    «Все это вызывает больше доверия, чем так называемые серьезные отношения. Таковы люди. Чем сложнее их зависимость друг от друга, тем больше обмана, подозрений, отчуждения», — думал он, наблюдая, как неотвязно смотрел на Валерию Одинцов, откровенно любуясь её диковато-безучастными глазами, ее губами со скрытыми в ямочках уголками; нежно-вялые, они казались обветренными, но это не мешало им оставаться очень юными, а округлый подбородок придавал лицу восхитительное, чуть надменное выражение…

    За чаем вниманием всех овладела Томка. Одинцов неплохо показывал карточные фокусы, Томка просила объяснить, как они делаются, пыталась повторять и первая хохотала над своей неловкостью, будто невзначай приваливаясь к плечу Одинцова.

    Когда стали расходиться и, стоя в прихожей, выяснять, кому с кем по пути, Долотов сказал Валерии, помогая ей надеть пальто:

    — Я вас подвезу домой, не возражаете?

    Она растерянно посмотрела на Томку и ответила, слегка запнувшись:

    — Меня… одну?

    — Нам с вами по пути. А Витя проводит их. Одинцов сделал вид, что его устроит всякое решение Валерии, что ему все равно, с кем ехать, лишь бы добраться домой, и при этом, щурясь, говорил с Томкой, на которую смотрел взглядом единомышленника.

    У подъезда Валерия постояла с Томкой, и отошедший к машине Долотов с волнением ждал, когда Валерия направится в его сторону. Услыхав ее шаги, он принялся слишком поспешно, путая ключи, отпирать дверцу.

    Усадив Валерию, он спросил:

    — Куда ехать?

    — Вы же говорили, нам по пути. Солгали? — равнодушно сказала она, словно не ждала от него ничего другого.

    — Да, я живу у Извольского.

    — А лгать нехорошо, совесть не велит. — Больше не буду.

    — Каменная набережная, дом девять.

    Некоторое время ехали молча. Невидимой пылью сыпала изморось, уличные огни искрились в мелких каплях на лобовом стекле.

    — Почему вы живете у Вити? — Голос ее прозвучал сухо и требовательно.

    — Больше негде.

    — А все-таки?

    — Так вышло. В двух словах не объяснишь.

    — А почему вы обманули меня, можно объяснить в двух словах?

    «Мне хотелось подружиться с вами», — у Долотова не хватило духу произнести эту фразу вслух.

    Некоторое время она смотрела на него, потом отвернулась и до конца пути ни разу не взглянула в его сторону. Долотов подкатил к самому подъезду и, не выключая мо¬тора, чтобы в кузове было тепло, попросил:

    — Посидите со мной.

    Двор был темный, а из-за света приборов в машине темнота на дворе казалась еще гуще. Мимо прошли двое: парень что-то сказал, поглядев на машину; девушка рассмеялась.

    — Вы, наверное, знаете, Лютров полетел вместо меня… «Зачем я об этом?»

    — Витя рассказывал. — Валерия сидела чуть наклонившись вперед и глядела вниз, в ноги. — Говорят, вы вообще везучий.

    Она зябко поежилась и натянула на колени полы пальто.

    — Понимаю. Это несправедливо… Во всяком случае, вы имеете право так думать.

    — Ничего я не думаю. Извините, уже поздно.

    Не поднимая головы и не поглядев на Долотова, она невнятно попрощалась и вышла, кое-как прикрыв дверцу.

    «Вот и подружились, — вымученно усмехнулся Долотов. — А чего ты ждал? Она не может не видеть в тебе человека, причастного ко всем ее бедам, и не только не способна почувствовать какое-то дружеское расположение к тебе, но даже сидеть рядом с тобой было для нее мучением».

    Все это после ее ухода стало так потрясающе ясно Долотову, имело столько доказательств, что теперь, вообразив, как выглядел он в ее глазах, не мог понять, как у него хватило решимости пригласить ее в машину, глупости — надеяться быть понятым, наглости — предлагать свою дружбу…

    Поднявшись в квартиру, Валерия недолго думала о Долотове. Его широкие худые плечи, бледное плоскощекое лицо с резко выступающим подбородком, с неизменным, как бы застывшим выражением сумрачного спокойствия невольно заставляли предполагать в нем недобрую силу. А Валерия, едва оправившись от горя, обеспокоенная будущим, в котором все было неопределенно, невольно тянулась к людям мягким, простодушным. К тому же сегодня она устала. После работы ездила в загородный парк, где зимой часто бывала с Лютровым. Ей давно хотелось побродить там, но нужно было ждать, пока сойдет снег… И зря поехала. Никакого утешения это ей не принесло. Она долго ходила, оглядывая дорожки, скамьи, деревья, искала знакомые приметы, но так ничего и не нашла. «Прошло мое счастье», — думала она, возвращаясь и невольно вспоминая свое возвращение из Перекатов.

    …Вначале она собиралась заглянуть на квартиру матери, но чем ближе подъезжала к Энску, тем сильнее хотелось ей сразу же забежать к Лютрову, благо поезд прибывал засветло. «Если не окажется дома, позвоню на работу», — окончательно решила она, не в силах думать ни о чем другом. Она стояла в коридоре вагона и, глядя в окно, ничего не понимала там, кроме того, что был ясный солнечный день и снегу оставалось совсем немного, а намерзшие за зиму черные потеки мазута на толстых боках цистерн плавились и блестели на солнце.

    Чем ближе Валерия подъезжала к Энску, тем определеннее испытывала какое-то болезненное беспокойство, переходившее в тревогу, как это бывало в детстве, когда она шла к кабинету врача: чем ближе, тем страшней.

    Ее не очень огорчило, что Лютров не приехал в Перекаты, как обещал. Она понимала, что его могли направить в командировку, как это случилось, когда заболела бабушка и Валерии пришлось уехать, не дождавшись его возвращения. И все-таки беспокойство овладевало ею все сильнее по мере того, как по сторонам дороги стали мелькать знакомые пригороды Энска.

    «А вдруг он дома, только приехал и читает мои письма? И я тут как тут! Он сразу же спросит о нем, ему непременно захочется посмотреть, насколько он вырос во мне…»

    Но сколь зыбка была радость от вида знакомых пригородов, столь же малоутешительны были эти мысли без уверенности, что Лютров окажется дома. «Прошло мое счастье», — подумала она вдруг. И в глубине души испугалась, уверовав в правду этой мысли, и от страха боялась повторить ее про себя.

    Но мысль эта уже не покидала ее, и оттого, наверное, освобожденный от снега, но еще не зеленеющий сквер у большого дома, где жил Лютров, совсем не радовал узнаванием, а казался чужим, незнакомым, неприветливым.

    — Вам кого? — громко спросили за ее спиной, когда Валерия, стоя у дверей квартиры Лютрова, протянула руку, чтобы позвонить, а замерла, обнаружив приклеенные к дверям бумажки с печатями.

    Позади нее с сумками в руках стояла только что вышедшая из лифта рослая женщина.

    — Мне? — холодея от только что увиденных страшных бумажек, спросила Валерия. — Мне Алексея Сергеевича.

    «Зачем я так. Надо было сказать: Лешу…»

    — Или не знаете? — спросила Тамара Кирилловна, теперь уже негромко и жалостливо, вспомнив, что видела эту девушку вместе с Лютровым. — Погиб он. Более месяца как…

    Тамара Кирилловна успела сказать еще что-то, но Валерия уже не слышала. Она выронила чемодан, ноги у нее подломились, а она тяжело ударилась спиной о дверь с бумажками…

    Побросав сумки, Тамара Кирилловна едва успела подхватить ее.

    «Я ведь знала, знала… Прошло мое счастье…» — подумала Валерия и ткнулась в грудь Тамары Кирилловны.

    — Поплачь, поплачь, милая, — говорила та, смаргивая слезы. — Что же теперь?.. Так-то жизнь выстроена… Куда ты? Зайдем ко мне, чайку попьешь.

    — Мне домой надо. Простите…

    Стоя в лифте, она почувствовала боль в ушибленных коленях и вдруг испугалась: не случилось ли чего с ним? Валерия провела рукой по низу живота. «Как же мы теперь?» — подумала она, едва сдерживаясь, чтобы не опуститься на пол лифта и не зарыдать.

    У подъезда стояла детская коляска со спящим ребенком. Вот и ее ребенок будет спать, просыпаться, играть погремушками, «а Леша и знать ничего не будет…».

    Идти было трудно, подкашивались ноги. Надоевший за дорогу чемодан оттягивал руку. Добравшись до сквера, она опустилась на большую скамью. «Приду домой, лягу спать…»

    Рядом присела полная женщина с чистым бледным лицом постаревшей девы Марии. Потом к ней подошел стройный мужчина, чье лицо показалось Валерии знакомым.

    «Да… — вспомнила она. — Это приятель Леши… Как же его зовут? Он мне в Перекатах цветы подарил, тюльпаны…»

    Валерия долго смотрела на мужчину, ожидая, что и он взглянет в ее сторону, но он был хмур, сосредоточен и, разговаривая, глядел себе под ноги.

    Валерия встала и медленно направилась вдоль сквера, к троллейбусной остановке. В самом конце его, в неудобном, неинтересном месте, где даже не подметали, на низкой, некогда белой, а на зиму облупившейся скамье, сидели двое: женщина в коричневом платье — сарафане, надетом поверх светло-серого свитера, натянуто улыбающаяся, с нарочитым равнодушием, но слишком часто глядевшая по сторонам, всматриваясь в лица прохожих не подолгу, однако старательно; и мужчина, высокий, с поднимающимися над скамьей коленями, с гладко причесанными, как приклеенными, волосами, с газетой в наружном кармане расстегнутого долгополого пиджака. И видно было, что оба из какого-то учреждения, сошлись после того, как целый день видели друг друга в служебном обличье, и теперь силятся и не могут одолеть в себе привычное, долгодневное, говорят о тех же сослуживцах, о конторских пересудах, и хотя знают, что не о том нужно и не так, но все время сбиваются и чувствуют себя жалкими, и еще недавно подогреваемое воображением желание быть вместе сникло, и что бы теперь ни произошло, не принесет ни радости, ни грешного удовольствия.

    Когда Валерия проходила мимо, они замолчали, точно рады были передохнуть. А она, увидев этих людей, поняв их жалкую любовь, снова подумала: «Прошло мое счастье…»

    В троллейбусе было тяжело от тесноты, от недовольных лиц пассажиров, мешавших друг другу. У входной двери женщина со сбившимся набок платком без конца крикливо повторяла:

    — Пройдите вперед! Середина пустая стоит!

    Добравшись домой, Валерия из последних сил умылась, разделась и легла на кровать, принуждая себя заснуть, но спать не могла. Лежа навзничь, она чувствовала, как бьется жилка у виска, слышала автомобили за окнами на набережной, и ей казалось, что с каждой секундой, с каждым ударом сердца отодвигается, уносится прочь все, что было радостного в ее жизни, и вот все уже далеко-далеко, как если бы она попыталась вскочить на проезжавшую машину, но сорвалась, упала, а машина удаляется, уменьшается…

    Утром она наведалась к Томке в ателье. Это был единственный человек в городе, к которому Валерия могла прийти со всем, что на нее обрушилось. И когда, наревевшись досыта, рассказала обо всем, та рассудила по-своему.

    — Свет не видел дурехи! Ни вдова, ни мужняя жена — мать-одиночка!.. Ты что! Ну родишь, а дальше? Куда денешься? Твоя муттер сама на птичьих правах живет, муж по году в экспедициях, того и гляди молодую подцепит!… Не дури. Я знаю тетку…

    Но как бы пи была она растеряна в своем горе, тетки, о которых говорила Томка, вызывали у нее гадливый ужас.

   

<< Назад Далее >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *