Глава 20

А.А.Бахвалов. «Нежность к ревущему зверю»

Зона испытаний

    Когда подошел экипаж — Долотов, Извольский, Козлевич, Костя Карауш, — Пал Петрович, назначенный бортинженером в этот рейс, стоял у тележки шасси, осматривал поношенные, вытертые до кордовой ткани колеса.

    – Как думаешь, долетит это колесо до Казани? — услыхал он за спиной.

    Старый механик неприязненно оглянулся через плечо, но, увидев улыбающегося Костю, а главное, вспомнив, каким тот был на похоронах Лютрова, Пал Петрович улыбнулся, но не Костиной шутке, потому что Пал Петрович уже забыл, что тот сказал, а в извинение за свою невольную недоброжелательность к его словам. И по тому, как он улыбнулся, какой странной была эта улыбка на изможденном лице Пал Петровича, Костя признал в ней что-то близкое, родственное себе, и в ответ не очень весело подмигнул.

    Перед взлетом Долотов взглянул на бортинженера и хотел было сказать, чтобы тот не стоял в проходе, а сел на свое место и пристегнулся, но промолчал. Во-первых, на борту был Старик, и затевать неприятный разговор было не ко времени, а во-вторых, взглянув в выпуклые, по-старчески красневшие прожилками глаза Пал Петровича, Долотов уловил в них серьезное и строгое выражение и почувствовал себя как бы приглашенным на временную работу к этому тщедушному, небрежно одетому человеку, словно самолет принадлежал ему. Впрочем, в какой-то мере так оно и было: если вычислить время, проведенное Пал Петровичем в хлопотах об этой колымаге, то получится, что Старик отдал самолету пять лет жизни, а он, Долотов, налетал на нем всего тридцать часов. И еще Долотов почувствовал, что есть на борту лайнера какие-то сложившиеся обычаи, которым нельзя противостоять, чтобы не выглядеть чужаком.

    Пробежав две тысячи метров и отдымив «двигунами», как пренебрежительно называли мотористы двигатели С-404 за несоразмерную величине тягу, самолет забрался в небо и принялся добросовестно отсчитывать по восемьсот километров в час на высоте девять тысяч метров.

    Полчаса спустя Долотов повернулся к Извольскому:

    – Виктор Захарович? Работай.

    – Понял!

    То, что Долотов передал управление сразу же после взлета и набора высоты, в другое время заставило бы Извольского повнимательнее присмотреться к своему командиру: Долотов не имел привычки передавать штурвал второму летчику. Но на этот раз Извольский не удивился: за последнее время их взаимоотношения изменились настолько, что Витюльке казалось, будто они только теперь по-настоящему знают и понимают друг друга.

    После очередного сеанса связи с землей Костя Карауш нарушил молчание в кабине.

    – Витюль?

    – Чего тебе?

    – Я говорю, та здоровая — ничего?

    – Великовата.

    – Да, вымахала. Нынче бабы вообще в рост ударились. Иной раз поглядишь, всем хороша, а как подумаешь, что жена такая достанется!..

    – С женой не в баскетбол играть, — заметил Козлевич.

    – Во что ни играй, а в дураках останешься. Ты знаешь, о ком речь?

    – Знаю. Инженерша из отдела высотного оборудования. — Козлевич посмотрел на Извольского и укоризненно прибавил: — Витенька! А посматривай, куда летим. Насчет баб потом поговорим. И вообще, это дело Карауша, а мы с тобой люди женатые.

    Выправив полет, несколько уклонившийся от курса, Витюлька покосился на Долотова. Но тот не слышал штурмана, потому что сидел без наушников и не глядел на курсовые приборы.

    – Долотов курил и, глядя в лобовое стекло, раздумчиво следил, как уплывает под самолет куполами вспененное белое поле облаков, не впервые любуясь ими, не впервые отмечая про себя удивительное свойство облачных скоплений предельно точно отображать объем самых разнообразных, самых причудливых своих форм. Ничто на земле: ни горы, ни леса, ни архитектура городов — даже на взгляд с птичьего полета — не в состоянии помериться с облаками этой их выразительностью.

    «Интересно, случалось ли Лютрову думать об этом?»

    И опять Долотов почувствовал удовлетворение оттого, что не сделал замечания Пал Петровичу,

    …На борту С-404 было немного пассажиров.

    В хвостовой части салона, рядом с зачехленной металлической этажеркой мотористы играли в домино. Они старались не шуметь, то и дело «оглядывая на зашторенный проход в передний отсек салона, где находился Главный. На два ряда кресел ближе к этому проходу, наклонившись к уложенной на колени толстой книге, скромно сидела маленькая женщина с пучком русых волос на затылке — медсестра, сопровождавшая Соколова во всех его дальних поездках. А рядом с перегородкой, справа по полету, на лучших местах устроилась Ивочка Белкин и Рита — молодая женщина из отдела высотного оборудования. Высокая, с сильной, по-спортивному ладной фигурой, она пребывала в постоянной заботе скрыть свой рост и свою спортивность и только сидя с облегчением чувствовала, что не удручает своими размерами даже самого невысокого мужчину.

    Высказывая различные предположения о том, что ждет их, представителей КБ, на заводе двигателей, Ивочка Белкин вносил в свои рассуждения большую долю сомнения в возможности каких-либо радикальных изменений «в сложившихся представлениях» о причине катастрофы С-224. Скорее всего все придут к окончательному выводу, что тумблер механизма закрылков Лютров просто перевел уже на земле.

    – Для чего? — спрашивала Рита.

    – Как вы не понимаете? Чтобы скрыть ошибку, — отвечал Белкин.

    – Но он же разбился при падении!

    – Да, но умер не сразу…

    Заметив, что его собеседница шокирована услышанным, Белкин поторопился перевести разговор, спросил, будет ли она назначена в их бригаду на время целевых испытаний дублера осенью.

    – Это, знаете, на юге. Так что — советую.

    Рита стала рассказывать о каких-то своих знакомых на юге, но Ивочка не умел слушать то, что не представляло для него практического интереса.

    В сущности, Белкину было все равно, о чем говорить, что слушать; весь этот разговор был для Ивочки лишь способом убить время. Его заботили вещи куда более важные. В настоящее время Данилов совмещал в своем лице две руководящие должности: начальника отдела летных испытаний и руководителя летного комплекса. И если до сих пор на одну из них не подобран человек, то все дело в бедах, которые валятся на КБ одна за другой. К Старику боятся подступиться, а без него решить вопрос невозможно. Сколько это будет продолжаться, бог знает, но ведь не бесконечно. Когда-никогда Соколову предложат кандидата на вакантное место… Ивочка Белкин совсем не рассчитывал оказаться этим лицом, цель его была скромнее, но реальнее и связана с тем расчетом, что кандидатом будет Володя Руканов, находившийся в данную минуту в переднем салоне вместе со Стариком и Разумихиным. А поскольку Руканов пока являлся начальником бригады ведущих инженеров, в которую входил и Белкин, то в случае повышения Володя автоматически освобождал свою теперешнюю должность. Сюда-то и метил Ивочка. Ради этого места он предпринимал все с его точки зрения необходимое. И выступление на заседании аварийной комиссии, где Белкин говорил об ошибке Лютрова, как о вполне возможной причине катастрофы, он тоже посвятил этой своей цели. Был ли сам Белкин уверен в том, что говорил, дело второе. Он не слишком огорчится, если его предположение будет опровергнуто завтра на заводе, более того, будет только доволен этим. Для него было важным высказаться вслух потому, что в долгих беседах в комнате ведущих он пришел к заключению, что Володя Руканов склонен как раз таким образом оценивать поведение Лютрова на борту С-224.

    А если Руканов тяготеет к такому мнению, то это, во-первых, может быть отзвуком мнения Соколова, во-вторых, — отличный случай заявить о своей солидарности с начальником бригады, у которого наверняка спросят, кого он пожелал бы рекомендовать вместо себя. Тут-то как раз ошибка и сыграет свою роль: одно дело оказаться правым вместе с будущим начальником летного комплекса, это как-то даже умаляет весомость правоты начальства, принижает ее; а совсем другое, если человек, слепо полагаясь на авторитет начальства, делит с ним заблуждение. Тут уж отпадают всякие подозрения в желании разжижить, ослабить правоту начальства своей правотой, а вместо того в глаза кидается туповатая ретивость подчиненного, свойство очень удобное в нем.

    Единственным, кто мог помешать Белкину, был Иосаф Углин, инженер более опытный, старше возрастом и, главное, пользующийся несомненным авторитетом у лет¬чиков. Но и тут для Белкина была одна тонкость, предоставлявшая ему некоторый шанс: непрезентабельный вид Углнна и то, что он был равнодушен к карьере. По всему выходило, что Ивочка мог оказаться наиболее предпочтительной кандидатурой на место начальника бригады, К тому же Углин в настоящее время очень занят на С-441, а Белкину предстоит простой по крайней мере на месяц-два.

    Рассеянно слушая свою соседку, которой казалось, что Ивочка углубленно размышляет о том, что она говорит ему, Белкин то и дело поглядывал на зашторенный проход в переднюю часть салона, готовый многое отдать, только бы узнать, о чем там говорят.

    …Справа по полету, через проход от Белкина и высокой женщины, так же друг против друга, молча сидели два начальника отделов КБ — высокий, седой, заметно сутулый руководитель отдела силовых установок Самсонов и гидравлик Журавлев, человек тихоголосый, с лысой головой на негнущейся шее, с мокренькими, точно в желе купающимися светло-серыми глазами. От нечего делать Самсонов рассматривал потрепанный иллюстрированный журнал. Вытянув руки, он как-то искоса, с подозрительным прищуром всматривался в картинки, пытаясь понять, почему на листе так много изображений одного и того же артиста. Человек решительный, в свои пятьдесят семь лет не боявшийся ни начальства, ни уличных хулиганов, относящийся с нескрываемым презрением к людям слабым, ленивым и приспосабливающимся, Самсонов решил, что и мужчина, которого он рассматривал, относится к этой же публике.

    Журавлеву было не до картинок. Он вообще не умел развлекать себя чем-либо, кроме как делом. И теперь пытался представить, каким образом неисправная работа форсажной камеры одного из двигателей (о чем сообщили с завода) могла разрушить гидравлическую систему С-224. До сих нор Журавлев был уверен, что первым камешком, который повлек за собой обвал, была внезапно образовавшаяся течь на том участке магистрали, который он показывал Долотову. Правда, усталостная трещина так и не появилась на снятом с дублера и испытанном на стендах наконечнике шланга, как и на нескольких других, взятых для проверки, точно таких же наконечниках. И все-таки до самого последнего времени Журавлев был убежден, что трещина и течь — наиболее вероятная причина катастрофы. Но сообщение с завода заставило гидравлика усомниться и подсказало другой, не менее убедительный вариант. Когда Самсонов ознакомил его с этим сообщением, где говорилось об имевшей место неисправности в работе форсажной камеры одного из двигателей, Журавяев спросил:

    – Левого?

    – Да, левого двигателя. Как догадался?

    – Машинки гидропривода стабилизатора ближе к левому, и если форсажная камера прогорела в воздухе, все могло быть; и если застопорило стабилизатор…

    «Чудес на свете не бывает,– думал теперь Журавлев. – И завтра все тайное станет явным».

    Соколов и Разумихин занимали места в передней части салона, слева по полету. Руканов в одиночестве сидел справа. Попав перед вылетом на глаза начальству и ответив на какой-то вопрос, он остался рядом как бы с намерением оказаться под рукой в случае надобности. Листая прихваченный в дорогу том Британского авиационного ежегодника Володя но только не встревал в разговор начальства, но всячески делал вид, что его присутствие рядом – случайная привилегия, которой он не собирается злоупотреблять. Он почти не вчитывался в английский текст книги, ограничиваясь рассматриванием отлично выполненных фотографий. Это позволяло быть начеку, и когда он ловил движение слева, то без особой поспешности, однако сразу же поворачивался к начальству, и, не обнаружив надобности в своих услугах, делал вид, что разминает затекшие шейные мышцы, с каждым часом все более подозревая, что суровое немногословие Старика связано или с положением дел на фирме, или с отношением к нему в тех сферах, коим он подотчетен, или же таит в себе гневное недовольство руководителями завода, куда они летели.

    А Старик если и был теперь кем недоволен, то разве что новым, не в меру ретивым заместителем по хозяйственной части.

    Вернувшись из отпуска и войдя к себе в кабинет, Соколов в первую минуту остолбенел. Все, что можно было переделать, переиначить на ультрасовременный лад, было переделано. Вместо его любимого кресла с высокой резной спинкой стояло что-то округлое, гладкое, бесстыдное. Такими же креслами, только меньших размеров, были заменены родственные прежнему креслу строгие высокие стулья, а вместо старинного письменного стола редкой работы, совсем недавно волшебно обновленного дедом-краснодеревщиком из модельного цеха, стоял, идиотски поблескивая боками и брезгливо касаясь пола тонкими ножками, какой-то прямоугольный урод. Даже панель карельской березы, придававшая стенам благородную опрятность и теплоту, была содрана, а вместо нее наклеено что-то до омерзения неопределенное, какой-то импортный пластик, окантованный кадмированным алюминием. Не переступив порога, Соколов приказал немедленно выбросить «всю эту гадость» и не вернулся в кабинет, пока ему не сказали, что все восстановлено в прежнем виде. И теперь еще не угасла обида в душе Старика. «Экая бестолочь! — думал он, вспоминая оправдания заместителя. — Он, видите ли, считает, если его «шеф» руководит учреждением, где создаются летательные аппараты, «воплощающие материальный облик времени», то и мебель должна напоминать абстракции с дырками! А того не поймет, балбес, что вещи должны вызывать уважение к себе, быть друзьями, а не лакейски-услужливыми «седалищами».

    Ничего этого Руканов не знал, и, когда бездеятельное присутствие на глазах Главного начинало его томить, он вставал и шел в кабину, вынуждая сидевшего в проходе Костю Карауша подниматься со своего места, чтобы дать Руканову пройти к летчикам.

    Расспросив Извольского, где они пролетают, хороша ли погода на маршруте и сколько им еще осталось лететь до места, Руканов возвращался в салон и когда Соколов невольно поднимал глаза на входящего, коротко сообщал ему обо всем, что узнал. Соколов кивал, а Руканов, довольный тем, что напомнил о себе, садился на свое место и раскрывал ежегодник. Проходил час, и он снова шел к летчикам.

    Косте Караушу надоело всякий раз подниматься.

    – Так где мы находимся? — спросил Руканов, в очередной раз наклонившись к Извольскому.

    – В самолете. Пить надо меньше, — огрызнулся Костя.

    Он сказал это по СПУ , Руканов не мог расслышать его за полетным шумом в кабине. Зато слышал весь экипаж: Козлевич беззвучно смеялся, подрагивая животом, Витюлька едва сдерживался, чтобы не прыснуть смехом.

    Долотов спросил:

    – Ты о чем, Костя?

    – Все о том… У нас что, проходной двор? — добавил он, прижимая ногой кнопку СПУ.

    Долотов посмотрел через плечо и увидел Руканова. Он стоял за креслом второго летчика, оттеснив в сторону Пал Петровича, наскоро перекусывающего вкусно пахнущим соленым огурцом и хлебом.

    – Бортинженер! — громко сказал Долотов.

    – Я слушаю! — встрепенулся Пал Петрович, поспешно дожевывая и вытирая губы.

    – Почему в кабине посторонние?

    Отвечавший Руканову Извольский оборвал себя на полуслове. Володя заметно побледнел. Мускулы лица замерли, придав ему надменность.

    – Вы имеете в виду меня? — со значением спросил он.

    – А что, с вами еще кто-нибудь?

    – Уходи, Володя, — сказал Пал Петрович, не глядя на Руканова. — Непорядок.

    Все в кабине уткнулись в свои дела, на каждого повеяло тем Долотовым, которого они хорошо знали.

    Володя вернулся в салон с красными пятнами на лице и был рад, что Главный на этот раз не обратил на него внимания.

    Руканов впервые летел на пассажирском самолете, который вел Долотов, и впервые его, как мальчишку, выгнали из кабины. Теперь об этом станут говорить во всех углах летной базы… Он чувствовал себя так, словно публично получил пощечину. И это была не просто пощечина. День за днем, месяц за месяцем, год за годом он воспитывал в окружающих нужный ему взгляд на себя, заставляя всерьез считаться с собой, сживаться с несомненностью своего авторитета, со своей пригодностью для ожидавших его в будущем высоких должностей. И вот… Пальцы его, листавшие книгу, дрожали, и если бы среди приборов перед глазами Долотова был и такой, который высветил бы ток крови в жилах сухощавого человека в ограненных очках, то можно было бы увидеть, как вместе с кровью к сердцу его проникает и тихо оседает темной накипью бессильная злоба.

    Чутье не обмануло Руканова — это сработал тот самый, постоянно чувствуемый им потенциал враждебного в Долотове.

    …Полет подходил к концу. Под самолетом давно уже было чисто, земля хорошо просматривалась со всеми своими черными, серыми, желтыми и зелеными прямоугольниками лесов и полей. Видно было, что тепло — настоящее, летнее — давно уже утвердилось в этих краях, и все на борту повеселели в предвкушении свидания с этим теплом.

    На подходе к аэродрому Карауш долго слушал, без конца переспрашивая, неясные и очень слабые голоса земли и наконец сказал, повернувшись к Долотову:

    – Командир!

    – Да, слушаю.

    – Дохлое дело.

    – Что такое?

    – Говорят о сильном боковом ветре. Неясно. Связь плохая. Снижайся до высоты захода.

    – Сколько до полосы, штурман?

    – Подходим к дальнему приводу. Скоро а-бубенчики услышим.

    Но «бубенчиков», то есть звонков маркера в кабине, оповещающего о проходе приводных маяков, они так и не услышали.

    Обеспокоенный Козлевич все чаще поглядывал вперед сквозь плоское каплевидное стекло с нанесенной на нем осью симметрии самолета: впереди по курсу все яснее просматривалась покрывавшая землю серо-коричневая сутемь, как раз там, где, по его расчетам, должен быть аэродром.

    – Пыль какая-то, Борис Михайлович, — сказал Извольский.

    Долотов и сам пытался понять, что за облако ползет от земли к небесам.

    На высоте двух тысяч метров самолет обволокло коричневой мутью, связь с землей совсем прекратилась, перестали работать и радиопривода, как если бы самолет вошел в экранированный коридор.

    Долотов некоторое время ждал, что они минуют пыльное облако, но скоро стало ясно, что это произойдет, когда они проскочат полосу. «А не уйти ли на запасной аэродром?» — подумал он.

    – Бортинженер, сколько горючего?

    – Нет горючего… Пятый час гоношимся. Садиться надо.

    Пал Петрович, все так же стоя позади летчиков, положил руку на красную скобу, предохраняющую тумблер противопожарной системы от случайного включения; бортинженер готовился к худшему.

    – Снижайся до предела, командир! — крикнул Козлевич. — Не то промажем! Проскочим полосу! Тем же курсом, но ближе к земле. Полоса где-то рядом!

    Но чем ближе прижимал Долотов самолет к земле, тем сильнее чувствовал, будто по всей машине ударяли чем-то тугим и тяжелым, заставляя ее вздрагивать, вскидывать то правое, то левое крыло. Ураганный ветер вот-вот, казалось, одолеет и скорость, и тяжесть, и летучесть старого самолета.

    Люди в салонах затаились, смолкли разговоры. В самолете стало сумеречно.

    Стрелка высотомера приближалась к отметке 50.

    – Вижу! — крикнул Козлевич. — Земля, командир!

    А-так держи, не уходи с курса, Боренька!

    – Есть ориентиры? — спросил Долотов.

    – А-пока война в Крыму, все в дыму, — ответил Козлевич и тут же крикнул обрадовано: — Есть! Тропа! Овечья тропа! Вспомнил! Она идет к полосе! Возьми чуть правее, на ветер!

    Тем временем Пал Петрович, не убирая пальцев с красной скобы, следил за руками Долотова. Топлива оставалось немного, и старый механик боялся пожара.

    – Не вздумай уходить, — сердито сказал Пал Петрович на ухо Долотову. — Топлива мало, садиться надо.

    – А двигатели? — не поворачивая головы, крикнул Долотов. — Песок, встанут!

    – Выдюжат, не боись.

    – Громче!

    – Булыжники, говорю, не летают, а эту муть заглонут!

    «Уходить, уходить надо, — стучало в голове Долотова. — Старик на борту!.. Но куда? Без горючего!..»

    И вдруг Долотова пронизала испугавшая его мысль.

    – Бортрадист! — крикнул он.

    – Слушаю, командир!

    – Старик! Сходи, пусть пристегнется!

    – Понял.

    Костя бросил на откидной столик ненужные теперь наушники и вышел из кабины. Сидевшие в полутемном салоне Соколов, Разумихин и уже пристегнувшийся Руканов смотрели каждый в свой иллюминатор, пытаясь разглядеть землю.

    Костя встал рядом с креслом Главного.

    – Николай Сергеевич, командир приказал пристегнуться. – Костя покраснел, ожидая, что Старик прогонит его.

    – Что, худо?

    – Не видать ни хрена. Ни земли, ни неба, — сказал Костя, вдруг осмелев. — Пыль, сильный боковик, метров двадцать пять.

    Соколов с трудом нашел под собой один конец ремня, покрутил его в пальцах и посмотрел на Костю.

    – Что стоишь? Помоги, коли приказано.

    Костя быстро отыскал второй конец ремня и подал его в руку Главному. Тот подержал оба конца, глядя попе¬ременно то на один, то на другой, и снова посмотрел на Костю.

    – Ну, а дальше чего?

    Карауш понял, что Старик никогда не пользовался привязными ремнями, быстро распустил запас на ремне и туго стянул его вокруг рыхлого стана Соколова.

    – Полегче… Взнуздал! — Главный сердито махнул рукой.

    …Между тем дело принимало зловещий оборот, и все люди в самолете, со всеми их надеждами, заботами, планами, со всем тем, что привязывало их к жизни, убеждало в важности существования и непроглядной отдаленности смерти, даже различимость ее для себя почитавшие за страшную несправедливость, теперь все эти люди, находящиеся внутри несущегося рядом с землей самолета, невольно проникались холодящим сердце предчувствием того, что ждало их с минуты на минуту, было близко, рядом, неслось вместе с ними, падало!.. Полутьма в салонах, угрожающее колыхание крыльев и подрагивание самолета, чувство близости земли при этом подрагивании и колыхании, в этой полутьме — все казалось началом того, чему так просто удавалось противиться на земле и что теперь подступало к сердцу каждого, наваливалось на них, бессильных даже попытаться защитить себя.

    Единственной надеждой всех в самолете был человек за штурвалом.

    Держа книгу ребром на колене, Руканов спокойно улыбался, как человек, в меру заинтересованный происходящим, стараясь при этом повернуться так, чтобы Соколову можно было заметить эту его улыбку умеющего владеть собой человека. Володя разумно рассудил, что, случись беда, все они станут бесперспективными жертвами независимо от занимаемой должности, но если все обойдется, умение держать себя в руках произведет благоприятное впечатление. Нет, Володя не мог позволить себе распуститься на глазах у Соколова. Это могло означать ту же катастрофу, если не худшую; трусов не любят даже трусы, может быть, в большей степени, чем храбрецы.

    Разумихин был возбужден и по обыкновению не скрывал этого. Он нервно жевал губами, оторопело глядел в иллюминатор, то и дело произнося что-нибудь вроде:

    – Прилетели, черт его дери!..

    …Вслед за недолгим недоумением — неужто сегодня, сейчас, так-то вот? — Соколова охватила тягучая истома от сознания своей неспособности сделать что-либо, кроме как, сцепив руки на животе, смиренно ждать, чем все это кончится. Но в этом смирении не было отчаяния: он многое успел за свою жизнь. Оп был не только и не столько конструктором, сколько работником, с нечеловеческим упорством создававшим из ничего (начав с сарая на задворках города, у Гнилой речки) то огромное, людное, что теперь называли КБ Н. С. Соколова. Он умел с одинаковым упорством строить истребители и новую котельную, создавать пассажирские лайнеры и добиваться у города места для нового инженерного корпуса.

    Говорили, он нетерпим к тем, в ком видел своих соперников, что имярек внес больше труда в такой-то самолет, а машину назвали именем Соколова; что такой-то талантливее его, известен трудами по математике; такой-то видный аародинамик, но все они «работают на Соколова», а те, кто проявляет строптивость, вынуждены уходить из КБ… Да, он не терпел тех, кто пытался потеснить его. Не потому, однако, что был честолюбив, а потому, что верил в себя, душой радел о деле, и передать вожжи тем, кто этого домогался, значило для него отдать собственное детище в чужие руки. Рискнуть на это Соколов не мог… разве что, если бы поверил в кого-то, как в себя. Такие были, но как раз они-то и не домогались его места, их пугала ответственность, они, как черт ладана, боялись руководить не только КБ, но даже отделом и склонялись перед Соколовым за его непугливую натуру хозяина дела. За его спиной они чувствовали себя в надежной безопасности в самые тяжелые годы. Говорили, что эти люди создали Соколову имя, но такое может прийти в голову разве что недоумкам. Давал им работу и принимал ее он, Соколов. Машины, которые прославили КБ, рождались у него в голове. Каждую новую модель он начинал с того, что ночами просиживал с художником над общим видом самолета. И только когда был готов рисунок, даны определяющие размеры, созданы чертежи общего вида, вот тогда он поручал произвести расчеты тем, кто это мог сделать лучше него, потому что они ничем другим не занимались. Им не нужно было выколачивать станки для опытного завода, оборудовать мастерские, цехи, добиваться от поставщиков нужных материалов, строить дома для рабочих, «пробивать» в министерстве достойную зарплату тем, кто «работал на Соколова»… И когда почему-либо машина не получалась, вся вина за неудачу падала на Соколова, никто не говорил, что не справились те, которые «работают на него». Начинались тихие разговоры о том, что Соколов не учел того-то, не понял этого, «не использовал достижений…». Они были правы, эти умники, но им было невдомек, что ошибки Соколова им видны с той башни, которую возводил он.

    …Самсонов вдруг вспомнил, и совсем не к месту, журнальные фотографии артиста, в лицах перечислявшего, каких людей он изображал за свою жизнь, и, вспомнив, что все изображаемые люди имели одну и ту же плоскую физиономию актера, Самсонов почувствовал неприязнь к занятию упитанного человека. Сквозь мрачный восторг от ясно воображаемого образа своей смерти, презрев собственный страх, как он презирал слабость в других людях, Самсонов неожиданно подумал об артисте: «Господи, какой идиот!..»

    Сидевший рядом Журавлев давно привык к преддверию собственного конца: сердечные приступы, тяжелые и продолжительные, приучили его к пребыванию на грани жизни и смерти, и потому происходящее теперь он воспринимал как очередное недомогание, разве что теперь смерть представлялась ему несправедливой, потому что заглянула совсем не вовремя. «Ну, хоть моя девочка теперь здорова», — в утешение подумал он.

    …Игравшие в домино мотористы расселись в кресла и пристегнулись, вроде бы нехотя подчиняясь обстоятельствам. Это были молодые ребята, они часто летали и не так легко могли поверить, что этот полет будет чем-либо отличаться от других. Они переговаривались спокойно и даже чуть ернически.

    – Ну и пылища!

    – Ни черта ни видать.

    – Трудно заходить.

    – Ну, Долотов!..

    …Медсестра, сидевшая неподалеку от мотористов и близоруко читавшая книгу, теперь замерла и съежилась, конфузясь своего страха, от которого стало как-то пусто в животе. «Это от кефира, — пыталась она убедить себя, вспомнив свой завтрак в буфете летно-испытательной базы — Может быть, съесть кусочек лимона?» Она огляделась, увидела беседующих как ни в чем не бывало мотористов и, встретившись своим унизительно вопрошающим взглядом с одним из них, прочитала в его глазах сердитое осуждение своего немого вопроса. Не вдруг же все пройдет, говорили ей глаза моториста: и пыль, и ветер, и тряска — повремените. И пожилая женщина почувствовала, что ей стало проще со своим страхом. Она вспомнила летчика, который прошел перед отлетом мимо нее, легко вообразила теперь его стремительную фигуру и прониклась уверенностью, что все совсем не так, как ей вдруг показалось, что все это «у них» в порядке вещей. Она заставила себя отыскать недочитанную страницу, изо всех сил стараясь не думать ни о страхе, ни о слабости, но, читая, ничего не могла понять.

    …У Белкина заныла грыжа. Вначале он еще пытался убедить себя, что коли на борту Старик, ничего неприятного произойти не может, все будет сделано как можно лучше, словно он находился не в самолете, влетевшем в облако пыльной бури, а сидел с Главным в его ЗИЛе, который остановил милиционер. Но когда ему удалось превозмочь эту спасительную глупость и понять, что он запросто может угробиться, несмотря на присутствие Главного и даже вместе с ним. Ивочка с таким выражением лица уставился своими желтыми глазами на Риту, словно пытался и никак не мог крикнуть: «Что же вы ничего не делаете?! Разве не видите, что мне это совсем не нужно?»

    А та, бледная, с отвращением глядя на опавший подбородок Белкина, вспомнила, как он говорил, что Лютров умышленно перевел тумблер, и вдруг всей душой поняла, что у сидящего напротив человека дрянная душонка и что в своем бутылочном костюме он похож на зеленую пиявку. «Посмотри на себя, — хотелось ей сказать. — «Смог бы ты сейчас найти этот самый тумблер?» Она отвернулась к окну, и лицо ее то ли от негодования, то ли от смущения пошло красными пятнами. Она вдруг вспомнила, в какое отчаяние приводил ее Долотов еще полгода назад, когда на С-224 испытывалось высотное оборудование: его самодовлеющий вид, неумение слушать иначе, как только глядя в землю, словно ему говорят бог весть какую ерунду, — все это обидно волновало Риту, как если бы сводило к пустякам все то, чему она отдавала столько привязанности, предусмотрительности, старания. И вот теперь, вспомнив все, что говорил ей Ивочка, она поняла, какое настоящее было скрыто в Долотове, и ей до слез стало обидно, что он никогда не замечал ее.

    …Иногда всем в кабине казалось, что командир теряет власть над самолетом, что старая машина не выдержит тяжести ударов ветра, качнется, зацепит крылом землю, не устоит перед беспорядочными порывами урагана.

    Но с первых сигналов опасности Долотов пребывал в том воодушевленном напряжении, которое только и отличает людей, способных броситься в самую мучительную схватку, от тех, кто «теряет сердце» перед осознанной бедой. Сопротивление урагану заставляло все чувствовать, видеть, понимать. Сердце билось так, словно было рождено пережить вот это вдохновение борьбы. Охватившее Долотова напряжение удесятеряло ловкость, неистовость внимания, придавало зоркости, воображение с легкостью постигало существо бури, память мгновенно запечатлевала ее силу, пределы опасности самых сильных порывов и немедленно подсказывала, как противостоять им.

    В самолете были пассажиры, и потому никакой другой полет не имел для Долотова большего значения, никогда раньше он не проникался ни такой ответственностью, ни сознанием достоинства своего места за штурвалом.

    В глубине души Извольский был рад, что сидит справа, а не слева. Он лучше других мог оценить, с каким непостижимым чутьем отзывался Долотов на все то, что вытворял с самолетом ураган; так лошади идут в темноте по горным тропинкам, безошибочно угадывая, куда следует поставить ногу.

    Иногда Долотов как будто позволял ветру заваливать самолет, никак не реагируя на крен, а то вдруг угадывал гибельную особенность порыва, и тогда руки его едва приметно перемещали рога штурвала, заставляя самолет принимать то единственно вернее положение, которое позволяло держаться в воздухе.

    В кабине молчали, как молчат ассистенты оперирующего профессора. Не отрывавший глаз от земли Козлевич уловил на секунду, как овечья тропа метнулась влево, словно перед препятствием, и тут же, как он и ожидал, под самолет юркнула кромка бетона.

    – Боря! — крикнул он. — Убирай газы! Полоса под нами! Видишь?

    – Нет.

    – Боренька, внимательней!.. Убирай газы! Смотри!..

    И Долотов наконец увидел — на присыпанной песком полосе промелькнули участки с белой пунктирной линией.

    – Боря, гляди!.. Видишь?

    – Да, да!..

    Чтобы выдержать направление по оси бетонной полосы, Долотову нужно было вести самолет под утлом вправо, С-404 летел как бы чуть боком, одолевая давление ветра, и все ближе опускаясь к земле.

    Предстояло самое трудное — управиться с машиной в момент посадки. Когда самолет опустится на две основные тележки шасси и скорость упадет, ветер может развернуть его, как флюгер, ударом в киль, обращенный всей площадью под ураган, тогда — катастрофа. Чтобы избежать ее, нужно до предела сбавить обороты левого двигателя и как можно быстрее опустить машину на переднюю ногу: чем скорее вес самолета ляжет на все стойки шасси, тем больше шансов удержаться если не на полосе, то хотя бы на колесах.

    «Быстрее гасить скорость на пробеге! Быстрее гасить скорость!» — как заклинание повторял Долотов, ожидая первого прикосновения колес к земле.

    И, почувствовав это касание раньше всех, тут же перевел штурвал от себя и вправо, одновременно снимая обороты правого двигателя.

    Посадка была грубой, с завышенной перегрузкой на шасси. Всех ненадолго придавило к сиденьям, а затем, как ни старался Долотов удержать самолет рулем направления и тормозами, он все-таки свернул с полосы. Прочертив кривой след по песчаным свеям, С-404 сорвался с бетона и, неистово раскачиваясь, каждую секунду грозя падением, покатил в степь.

    И теперь еще по-настоящему отчетливо видел землю один Козлевич. На мгновение ему показалось, что они врезаются в плотный завал крупного серого булыжника. Штурман прикрыл глаза, ожидая треска, удара… но самолет без видимых помех, однако все медленнее раскачиваясь с крыла на крыло, пронесся сквозь эту серую массу, и тогда Козлевич понял, что они таранили сбившуюся отару овец.

    Наконец самолет встал. В кабине летчиков минуту молчали. Было слышно, как сечет по обшивке беснующийся песок.

    Серый от пережитого напряжения, Долотов медленно откинулся на спинку кресла.

    – А баранину уважаешь, командир? — спросил Козлевич, нервно потирая грудь ладонью.

    – Что? — спросил Долотов и ощутил противную сухоту в горле.

    – Овец подавили. Уголовное дело.

    – Брось! — изумился Карауш, вставший рядом с Пал Петровичем.

    – Выйди погляди.

    – Как же мы не кувыркнулись?

    – Соображать надо, одессит. Если бы не эти благородные а-библейские животные, мы бы сейчас во-он там были… Чуете? Это, братцы, арык. Километра полтора по целине отмахали.

    Костя Карауш принялся доказывать, что за урон вычтут с Козлевича, как со штурмана. В кабине смеялись, а Долотов сидел, опустив руки, вдруг ощутив страшную усталость, не понимая, чего ему недостает, чего хочется. Такого состояния он не помнил с того времени, когда опытная С-14 валилась на речной обрыв. Но тогда на борту не было Главного.

    «Чуть Старика не угробил… Ни за понюх табаку».

    «Да, курить охота», — понял наконец Долотов и полез за сигаретами.

    …В заднем салоне кто-то из мотористов попробовал было открыть дверь, но в лицо ему хлынула такая густая лавина песка, что чехлы на этажерке и даже кресла тут же припудрило. Моторист придавил дверь плечом и долго протирал запорошенные глаза.

    Главный понял, что боковой ураганный ветер сорвал машину с полосы. Разглядывая землю, которая то просматривалась, то как дымом застилалась облаками песка, он заметил тот самый арык, о котором говорил Козлевич. Привязной ремень по-прежнему был застегнут на нем, и, когда в салоне показалась озабоченная физиономия Кости, Соколов ворчливо сказал:

    – Рассупонь. Намертво привязал… Куда прикатили? спросил он, облегченно отдуваясь.

    – На шашлык.

    – Чего?

    – Точно, Николай Сергеевич. Баранов передавили.

    – Дела!.. Позови Долотова.

    Костя быстро прошел в кабину летчиков.

    – Командир, Старик тобою интересуется.

    Долотов торопливо погасил сигарету и поднялся. Не зная, что его ждет, он почувствовал всегдашнюю свою растерянность перед Соколовым.

    – Спрашивали, Николай Сергеевич?

    – Да. Садись. Куда прикатил? — повторил свой вопрос Главный, когда Долотов присел в кресло рядом с Разумихиным.

    – Ветер… — пробормотал Долотов, взглядом ища поддержки у Разумихина. — Сорвало с полосы. Разве удержишь?

    Самолет качнуло порывом ветра.

    – Ты летал на большие углы? — вдруг спросил Соколов.

    – Да. — Долотов слегка запнулся от неожиданного вопроса.

    – Сделал один полет да едва не развалил машину, — Разумихин сказал это Соколову, качнув головой в сторону Долотова.

    – Мне нездоровилось, и вообще…

    – Что вообще? — Соколов спросил таким тоном, словно знал, почему Долотов это сделал: не хитри, мол.

    – Не годится сажать одного вместо другого, — Долотов сглотнул сухой комок в горле. — Ничего путного не выходит.

    – Как так?

    – Так, Николай Сергеевич… Чернорай сколько отлетал, и все было в порядке, а тут я, словно ему не доверяют.

    – Кто сказал, не доверяют? — Соколов вопросительно посмотрел на Разумихина.

    – Об этом и речи не было, — сказал Разумихин.

    – Речи не было, а так вышло… — Долотов нервничал, боясь каким-нибудь неосторожным словом рассердить Старика.

    Но Соколов был далек от того, чтобы теперь, после трудной посадки, с которой так здорово справился этот парень, говорить ему неприятные слова. Хотя… С каких это пор летчики вмешиваются в распоряжения руководителей КБ? Впрочем, тут же решил Соколов, парню подвернулся случай защитить товарища, так что дело вовсе не в недовольстве распоряжениями начальства. И к тому же в его словах что-то есть… Очень может быть, что эта несостоявшаяся замена как раз тот случай, когда кажется, что делаешь для пользы, а выходит во вред.

    Явно стараясь поскорее замять разговор, который сам же и начал, Разумихин стал расспрашивать Долотова, как ему удалось отыскать полосу при такой видимости.

    Кося в их сторону, Руканов делал вид, что его не интересует беседа начальства с Долотовым, и, лишь на секунду подняв глаза на Разумихина, усмехнулся, как бы говоря, что это мальчишество — думать, будто от Долотова что-то зависело во время посадки; в лучшем случае, им повезло. Однако Разумихина не так просто было переубедить в том, что он находил очевидным.

    – На газах сажал? — спрашивал он.

    – Да… На правом держал. Ветер боковой, иначе нельзя.

    Когда Долотов ушел, Руканов, не давая остыть разговору, поторопился прислониться к нему и своим словом.

    – Больше нужно нашим летчикам летать в сложных условиях.

    Главный ничего не сказал на это, а Разумихин решил, что он чего-то не понял в замечаниях Руканова.

    Пропустив Долотова к его месту, Костя Карауш хотел было спросить, зачем вызывал Главный, но, поглядев в лицо командиру, промолчал. «Все равно ничего не скажет».

    – Костя! — позвал Козлевич. — Чего так сидеть? Травани чего-нибудь… Слышь, одессит!

    Но Карауша в кабине уже не было. Он сидел в салоне рядом с Ритой и, не обращая внимания на Ивочку, не без успеха развлекал ее.

    – У моей сестры парень — на вас похож! — весело говорила она.

    – Плохая примета.

    – Почему?

    – Дети будут.

    Женщина смеялась тем удивительным смехом, который выражал не просто веселость ее, а всю целиком, искренне и безоглядно отдавшуюся радости посмеяться.

    …Час спустя буря поутихла, степь стала просматриваться. К самолету одна за другой подъехали несколько машин, из которых выходили и глядели на иллюминаторы озабоченные люди в плащах с капюшонами.

    Затем привезли стремянку и, когда механики открыли заднюю дверь, с земли донеслось:

    – Братцы, как Николай Сергеевич?

    – В порядке. У вас что, всегда так?

    – Бывает!..

    Люди внизу повеселели, живее задвигались, послышались веселые команды. Подъехал МАЗ с металлическим кузовом — буксировать самолет.

    Через полчаса всех увезли на окраину заводского поселка, состоявшего из финских домиков с окнами в бескрайнюю степь. И только Пал Петрович с двумя мотористами остался у машины. Он велел молодым людям обмести шарнирные узлы стоек шасси веником, протереть от следов бараньей шерсти и крови.

    – Давай! — махнул он шоферу тягача.

    Рослый таджик-шофер вначале посмеивался, глядя на маленького распорядительного старика — бортинженера, но, получив от него весьма увесистое «ценное указание», быстро посерьезнел и поставил двигатель на фиксированные обороты, чтобы ровнее двигался буксируемый самолет.

    Примечание:

    «СПУ» — Самолетное переговорное устройство

<< Назад Далее >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *